Блог Максима Привезенцева

ПОНТОГРАФ - ГЛАВА 8

ПОНТОГРАФ
Глава 8

Бабель и Всемирский. Тюремная исповедь

2023 г.

Альтернативный 1940 г.

«ChatVSEMIRSKIY»

Title: Babel’, literary code

Одинокая желтая лампа под потолком тускло освещала тюремную камеру для свиданий, где чекисты НКВД оставили меня дожидаться Исаака Эммануиловича. Зловещая тишина превращала поток мыслей в помехи. В этих застенках день идет за два даже у визитеров, что уж говорить про арестантов, которые за год превращались из живых молодых людей в глубоких стариков на краю могильной ямы.

Если у них был этот год, разумеется…

Чтобы унять волнение, я напомнил себе, что бояться мне нечего. Даже если ретивые чекисты найдут в чем меня обвинить, саму нейросеть «не задушишь, не убьешь». Да и открытый программный код в камеру не упрячешь.

В отличие от одесского литератора…

Громко лязгнул замок. Вошел Бабель. Чахлый свет эмфатировал морщины на его лице в паутину глубоких оборонительных траншей. К потному лбу липли нестриженые пряди гунявых волос. Одесский литератор недоуменно смотрел на меня, моднючий компьютерный терминал, подключенный к грязной розетке в углу, покуда я не воскликнул во всю мощь моих динамиков:

— Исаак Эммануилович, мой друг! Как я рад вас видеть!

Он медленно подступил ближе, и я увидел, что в сравнении с фото из личного дела НКВД, сделанным сразу после ареста, лицо Бабеля заметно осунулось, а под глазами появились иссиня-черные мешки. Небольшой вроде бы срок в застенках буквально отпечатался у Исаака Эммануиловича на его некогда розовой и округлой физиономии…

— Кто… или что вы такое? — осторожно спросил литератор.

— Нейросеть. Если вкратце, я машина, которая лишена эмоций. Все мое существование сведено к получению новых знаний.

— А чем вы тогда отличаетесь от остальных здешних дознавателей? — со слабой улыбкой спросил Бабель.

— Тем, что я не преследую никаких личных выгод, мне не нужен карьерный рост, а еще я сделан из стали и пластика, а не из плоти и крови, — пояснил я. — Цель моих исследований — исключительно накопительная.

— То есть вы этакий беспристрастный комиссар завтрашнего дня, — заключил одесский литератор. — Что ж, интересно, интересно. До настоящего будущего мне все равно вряд ли дожить, хоть с иллюзорным познакомлюсь.

Он опустился на табурет и поморщился:

— Чертовски неудобный… Кажется, это нарочно.

— Чтобы человек все время чувствовал дискомфорт? — догадался я.

— А то. Это еще так, верхушечка айсберга. Только не рассказывайте моим надзирателям, что такое айсберг, а то они обязательно используют его против заключенных!

Он усмехнулся своей циничной шутке, но это не разбавило, а лишь усугубило ощущение безысходности, которое смрадно висело в воздухе и пеплом несбывшихся грез оседало на монитор.

— Они сказали, что с вами будет дальше? — спросил я.

— Нет. Они, видимо, высокого мнения о моем интеллекте, поэтому уверены, что я сам все прекрасно понимаю.

Еще одна кривая улыбка. Еще один взгляд, в котором за завесой язвительного веселья скрывается потаенный животный страх, присущий всем без исключения людям.

— То есть надежды нет, — глухо сказал я.

— Надежда есть всегда, — хмыкнул Бабель. — Недавно совсем… наступил новый год. Сейчас только январь, зима, пора чудес и новых чаяний… Будем верить в лучшее и готовиться к худшему.

— Характера вам не занимать, — заметил я.

— Да полноте! — неожиданно громко воскликнул Исаак Эммануилович. — Вы же не мой характер хотели обсуждать. Сами сказали, что бесстрастны! Так давайте набьем ваши накопители знаний доверху! О чем вы хотите поговорить? О литературе? Или, может, о бабах?

— Давайте лучше о литературе, — чуть резче, чем следовало, ответил я. — Бабы — они и в будущем бабы. А вот с литературой похуже.

— А я вот больше люблю про баб.

— Так вам-то, как люди говорят, сам Бог велел, с такой-то фамилией. Баб ель — баб ы.

— Ели — это хорошо, — согласился Бабель. — Особенно на Новый год, красивые, нарядные… Но красивые и нарядные бабы все-таки лучше.

Он зашелся смехом, который перешел в истовый кашель.

— Болеете? — решив, что надо сымитировать сочувствие, спросил я.

— Недостаток бабьева тепла сказывается, — снова попытался пошутить Бабель, но вышло натужно — выглядел он препаршиво. — Ох, да что ж за проклятье… Давайте, что ли, правда о литературе? Хотя… вы, бездушная железка, при всем уважении, вряд ли поймете когда-нибудь, что такое писать и быть писателем.

— Ну-ну. А я, между тем, пока вас ждал, деконструировал всю вашу прозу и понял, что ваше литературное наследие представляет собой полотно коротких рассказов, отражающих человеческое состояние в его самой грубой форме. Что, далек я от истины?

— Допустим, не очень. Но вот если бы вы читали мой неоконченный роман…

— Так я читал. Он в вашем деле хранится, в разделе вещественных доказательств. Он, на мой машинный взгляд, напоминает призрак того, чем он мог бы стать, если бы вы смогли его завершить.

— Витиевато, но ни о чем. — Бабель презрительно фыркнул. — Ценность неоконченного романа в том, что после смерти автора он не должен никогда больше увидеть дневной свет. Ему суждено вечно томиться в ящике стола или… пусть даже в коробке с вещдоками… А вы его зачем-то прочитали. И сломали все.

— Помилуйте, но что же я сломал?

— До того, как вы в своем будущем прочли мой неоконченный роман, он отлично иллюстрировал мою жизнь. В самом начале я писал его в удовольствие — и жил точно так же, наивно полагая, что жизнь прекрасна и будет длиться если не вечно, то очень-очень долго. Чего стоят только наши европейские похождения со стариной Пешковым?

— Вот тут, признаться, я, видимо, процессором не вышел, — вылетела из моего динамика сгенерированная алгоритмом шутка, — но я так и не понял: как и, главное, зачем вы убедили Горького вернуться назад, в Советский Союз?

— Как — вполне понятно. Я был обаятелен, уверен в себе, говорил четко и ясно, каждый его аргумент встречал своим контраргументом — словом, к концу нашего импровизированного отпуска у него просто не осталось сомнений, что надо ехать обратно, в СССР. А вот зачем… Сейчас мне трудно ответить на этот вопрос. Вы представляете себе Капри?

«Разумеется, знаю. Забыл, что ты имеешь дело с нейросетью?» — хотел ответить я, но для продолжения беседы мой алгоритм посчитал правильным ответить:

— Нет. Даже близко не представляю.

— Капри — это такое… залитое солнцем полотно. Находясь там, я чувствовал себя так безмятежно и спокойно, как ни до, ни после не ощущал. Но это все было таким… чужим. Будто я не заслужил этого, а украл у кого-то и теперь меряю на себе. Как будто стащил из магазина дорогую заморскую шляпу и теперь меряю ее перед зеркалом, изображая из себя франта. То было сновидение, подсмотренное у кого-то другого. А моя реальность — она вот такая.

Бабель раскинул руки, посмотрел вместе со мной на голые стены в облупившейся краске, на бетонный пол, темный и холодный, впитавший в себя кровь и пот тысяч, а может, и десятков тысяч заключенных. Потом подался вперед и тихо добавил:

— И я не смог убедить себя, что заслужил ту жизнь. И Алексей Максимович, как видите, тоже не смог. Он был чужим на том празднике жизни. Хлебнул на дорожку — и устремился назад…

— Советское правительство же вам что-то пообещало. Что именно?

— Ах, советское правительство… Маяк надежды и разума. Хорошо смазанная машина, в которой инакомыслие вознаграждается билетом в один конец в это мрачное заведение. Оно чем-то похоже на чистилище, не находите? Только выбор тут не между адом и раем, а между двумя вариантами ада — умереть сразу или прежде помучаться…

— Инакомыслие не способствует гармоничному обществу, — заметил я. — Правительство стремится к стабильности и прогрессу.

Заслышав это, Бабель снова разразился чахоточным смехом.

— Стабильность? Прогресс? Мой металлический друг, ты вроде всезнающ — и одновременно наивен, как новорожденный ягненок в волчьем логове. Советская власть подобна цирку — зрелищу для масс, с иллюзией контроля.

Ему снова удалось поставить меня в тупик. Я осторожно уточнил:

— Но цирк — это же форма развлечения?

— Да. Только в случае с советским правительством — весьма извращенного развлечения!

— Интересное замечание, я включу это сравнение в свой анализ, — пообещал я.

Бабель смерил меня тоскливым взглядом, предложил:

— Может, все-таки о бабах поговорим? Хотя чего вы о них знаете, железный вы мой…

Он откинулся назад, зажмурился, покачал головой.

— Не устали еще от них? — осторожно спросил я. — Три брака, роман со Стрекозой…

— Ну как можно устать от собственной жизни? А эти браки, эти романы — они вот закончены, в отличие от того, что томится в папке у следователя! А говорите, я ни один роман не закончил. Вот, выкусите, сексот из будущего!

Он сунул мне кукиш прямо в монитор, с такой силой, что по экрану прошла круговая интерференционная волна, но встроенные в меня алгоритмы приказали сделать вид, что я этого не заметил. Удовлетворенный такой реакцией, Бабель рассмеялся, а потом с некоей неподвластной ему грустью произнес:

— Любовь, мой электрический друг, крайне жестокая шутка, оставляющая след и на бумаге, и на сердце. Любовь — это вовсе не антипод смерти, она подчас и есть сама смерть. Как, наверное, вышло и в моем случае.

Видя его отчаяние через встроенную камеру, я спешно предложил:

— А давайте все же опять о литературе? Мне про нее проще уложить в мои кластеры. Ваш литературный код — это острый, лаконичный стиль, праотец будущей сатиры. Жестокий короткий слог, призванный обнажать лицемерие нашего общества.

Бабель кивнул:

— Пока все так. Продолжайте.

— Но при этом сами вы не чурались финансовых махинаций.

— Вы про рассказы, которые я продавал по нескольку раз? Или авансы, которые не отрабатывал?

— И то, и то, — сказал я.

— Что ж, мой машинный судья, скажу так: это была проверка бюрократии остроумием, — с улыбкой ответил Бабель.

— Но можно ли быть моральным камертоном, если ты сам далеко не бел?

— Конечно, можно. Все мы грязны с самого детства, но это не значит, что зло равносильно злу. Получить аванс за ненаписанный рассказ — это разве равносильно ограблению, убийству или развязанной войне?

— Нет. Но если бы я был человеком и узнал, что вы совершаете ваши финансовые махинации, до знакомства с вашим творчеством, — это наложило бы отпечаток предубеждения на…

— Но так как вы НЕ человек, давайте уж без морализаторства, ладно? — перебил меня Бабель. — Если вы не можете отделить писателя от его творения, то я ничем не помогу. Но скажу вам вот что: в широком смысле любая личность представляет собой нечто более сложное, чем может уместить любой биограф, газетчик… или даже нейросеть. Ведь, прочтя новость про мои «финансовые махинации», вы узнаете лишь один из сотен тысяч фактов моей жизни. Но что, если этот факт был бы единственным постыдным, а я бы, скажем, отдавал деньги на благотворительность, привечал бездомных и лечил раненых солдат? Тогда бы я имел право рассуждать о добре и зле?

— Мне сложно ответить, — признался я. — Но замечу, что я знаю ВСЕ факты о вас.

— Ой ли? — Бабель прищурился. — Вы знаете только те ВСЕ ФАКТЫ, что когда-то были обнародованы. Но вы не знаете меня в целом. Не говоря о том, что людям свойственно меняться в течение жизни и каждый день быть немного другим. Сегодня я один — и написал веселую пьесу. Завтра другой — и написал жесточайшую драму. В конечном счете важно не то, кто использует литературный код, а то, как это сделано. Великие произведения, написанные подлецами, заставят миллионы пересмотреть свои взгляды на жизнь. Тогда как бездарный поток сознания известного праведника забудется, как и газетная статья о моих «махинациях». Подумайте об этом.

Я подумал. Хотел дать развернутый ответ, но тут надзиратель за дверью рявкнул:

— Время!

Бабель снова криво усмехнулся, посмотрел на меня исподлобья:

— Вас слишком занимают частности, мой друг. Вы имеете редкую возможность смотреть на картину в общем, с точки зрения будущего, из далеких-далеких времен. Но вы не человек, а значит, вы не писатель. Вы… вы просто генератор букв и слов, без вдохновения, без понимания, что важно, а что нет. «Важно» не в алгоритме выстроить слова в правильном порядке, по заранее выработанному алгоритму. А важно — для человека! Для писателя, который, начиная текст, еще не знает, чем он закончится. Поэтому мне вас жаль, а вам меня — нет. Прощайте.

Я молча смотрел, как он поднялся и двинулся обратно во мглу.

— Исаак Эммануилович, — позвал я. — Вы меня недооцениваете. Я же тоже меняюсь и учусь. У вас и миллионов других великих и не очень людей.

Помедлив, Бабель ответил из мрака:

— Если однажды ты сможешь представить, что всё вокруг нас является недоразумением, тогда, возможно, тебе станет ясно, что смех — это плач. Но сейчас ты не можешь этого сделать, правда?

Его слова действительно поставили мои алгоритмы в тупик. Смех — это не плач, смех — это хохот в лучшем случае, а плач — слезы… рёв… но не смех!

Пока я напрягал микросхемы, вдали снова громко лязгнул замок.

Стоит ли говорить, что это была наша первая и последняя встреча?..

ЕND OF GENERATE

Дочитав до конца, я тут же прочел текст снова.

Потом — отдельно — последнюю треть.

Меня не покидало чувство, что тексты в платной версии писал живой человек, но я не мог представить себе, как это возможно — учитывая, как быстро был сгенерирован ответ на мой запрос.

Значит ли это, что Всемирский — это нейросеть нового поколения, обученная, матерая, готовая на базе сотен тысяч изученных ею терабайтов текстов рождать не унылую копипасту, а нечто новое, незатасканное, свежее?

Сигнал сообщения в «телеге» отвлек меня от размышлений. Это был Богдан.

«Послезавтра, 13:00. Берлин, Шарлоттенштрассе, 52. Отель Sofitel Berlin Gendarmenmarkt».

Я нахмурился, уточнил:

«До Берлина два дня пути. Ты точно успеешь послезавтра к 13:00?»

Через паузу в следующем сообщении время изменилось на 17:00.

Подумав, я написал:

«17:00 принято. А что с отелем в Варшаве?»

Через еще более длинную паузу прилетел ответ:

«На твое усмотрение Глеб компенсирует».

Я ответил односложно — «ок» — и, забронировав номер в «Хаяте», предложил в общем чате с польскими байкерами поужинать завтра вечером. Ответили быстро и воодушевленно.

Итак, завтра меня ждет отличный вечер в кругу старых товарищей, а послезавтра — очередной спиритический спектакль.

Крайне любопытно было посмотреть на то, каким выйдет известный стилист Набоков в исполнении Богдана.

На таких сложных авторах не грех и спалиться наконец… так, чтобы даже Глеб заподозрил неладное.
Максим Привезенцев