Весной я уехал в горы без всякого замысла. Девять дней, четыре страны, три тысячи километров. Баден-Баден, мыс на краю земли, океан, виноградники, большая вода в горной чаше, и назад к той же бане, откуда тронулся. Кольцо вышло само. Я его не закладывал. Так легла дорога, а дорога всегда круглая, если ехать долго: возвращаешься туда, откуда выехал, только сам уже не тот.
Ехал проветрить голову. После длинной книги она забита и не молчит, и единственное, что её глушит, это руль и триста километров до темноты. Замысел догнал меня в пути и догнал нечестно. Не мыслью. Привычкой останавливаться там, где останавливаться незачем.
Объясню. На маршруте есть места, ради которых тормозят все: перевал, смотровая, табличка с высотой. Я стоял у других. У знака на въезде в Испанию висел портрет: тяжёлое немолодое лицо, и чьё оно, я тогда не знал, и я заглушил мотор, а зачем, не сказал бы. Постоял. Поехал. Через двести вёрст опять: камень у обочины, ничей, без подписи, старше всякого счёта, и я снова слез, и снова ничего не снял, только потрогал. Холодный. Потом вода в чаше между гор, где набережная держала горы целыми, опрокинутыми вниз вершинами. Потом бронзовый человек на пустом плато, с поднятой рукой, лицом на склон. Эта дурь повторялась, и я ей поддавался. Глушил мотор, ставил ногу на землю и медлил трогаться, будто меня держали за рукав.
К девятому дню тело перестало быть моим. Спина не разгибалась, держала набок. Кисти, отпустив руль, ещё гудели и не разжимались, пальцы стояли полукругом, по хвату, и так и засыпали. Ноги, ставшие на твёрдое, не верили, что земля не качается. В таком теле и думается иначе: глуше, ниже, ближе к земле. К девятому дню я сам наполовину камень, и камень у обочины мне теперь родня.
Камень меня переживёт. И вода, и тот знак, и лоза на склоне, всё это стояло до меня и будет стоять после, и помнит дольше, чем я проживу. Только помнит не нас, какими мы себя пишем. Мы оставляем по себе ровную версию: памятник, надпись, лучший свой час, отлитый в бронзе, а остальное отрезаем. Камень так не умеет. Камень держит вес. Тропа держит шаг. Вода берёт твою тяжесть и уводит, и ей всё равно, чью. В этом равнодушии больше правды обо мне, чем во всём, что я о себе насочинял. Памятник лжёт из любви. Камень не лжёт, ему некого любить.
А дальше они заговорили сами, все разом, стоило один раз им это позволить. Пар над чёрной водой в Баден-Бадене на рассвете: белый, висит, пока утро не разгонит. Цапля у реки за казино: на одной ноге, не дышит, как отлитая, и в любую секунду ударит клювом или снимется. Трамонтана на мысу, которая не начиналась никогда, потому что была всегда, и это она выела мыс в формы, которых он не выбирал. Лоза, та же восемьсот лет, а рука, что её режет, говорит теперь на чужом языке и не знает, что язык сменился. Каждая из них пережила всех, кто стоял рядом. Каждая переживёт и меня. Я ехал и собирал их голоса, ещё не зная, что собираю книгу.
Книга называется, пока называется, RESTITUTIO.
Слово римское, юридическое, холодное. Restitutio in integrum, возврат в первоначальный вид, отдать отнятое. Юристы выговаривали его задолго до того, как оно стало именем. А именем книги оно стало в 1553-м: врач Мигель Сервет назвал так свой труд, Christianismi Restitutio. За эту книгу его сожгли в Женеве. Печатные листы привязали к телу, чтобы горели вместе. Из тысячи уцелели три. Но Сервет был ещё и анатом, и в той же сожжённой книге, между богословскими главами, мимоходом, он первым в Европе описал, как кровь выходит из сердца, идёт через лёгкие и возвращается. Малый круг. Одно слово держало разом сожжённую мысль и неостановимую кровь. Идею сожгли, но не до конца: трёх уцелевших хватило, чтобы знать, что она была.
Я взял это слово себе. Не ради красоты на обложке. Как чертёж. Книга про то же, про что оно: про возврат отнятого, и про то, что отнятое почти никогда не возвращается целым, и почти никогда к тем, у кого взяли. Возвращается, да. Но криво, чужими руками, не тем, кто терял.
Скажу про форму, но не всё, рано. В этой книге говорю не я. Долго примеривал, чьим голосом её вести. Человеком не выходило. Слишком много в ней такого, чего человек не застал и застать не мог. Пусть говорят те, кто застал: камень, вода, тропа, реестр. У них нет наших слов и нашей жалости, и счёт времени у них не наш: для камня век есть удар волны, такой же, как прошлый, и он их не считает, незачем. Это самое трудное и самое честное, что я делал в работе. Как сделал, расскажу, когда допишу. Сейчас одно: говорит не автор. Говорит то, что всё видело и молчало.
Теперь про нерв, ради которого всё затевалось. Дальше не пойду, не хочу пересказать книгу прежде, чем она написана.
Меня давно не отпускает один вопрос, и в дороге он встал в полный рост. Что остаётся от человека, когда его перестают помнить? Не от великого: про великих помнят, им ставят бронзу, пусть и привирают. От обычного. Чьё имя не вошло ни в один список или вошло в единственный, не в тот. Кто шёл по тропе и не дошёл. Кого свои встретили как чужого, потому что землю под ним за век четырежды перечеркнули из страны в страну, не спросив. Кто стоял на этой скале две с половиной тысячи лет назад и смотрел на корабли, менявшие его мир, и скала держит его до сих пор, а люди не сохранили даже имени.
Их не вернуть. Архив не найдётся, рукопись не всплывёт, имя не впишут обратно в графу, и я не стану врать ни себе, ни читателю воскрешением в последней главе. И всё-таки на дороге со мной случилось одно, чего я не ждал.
Возвращает не находка. Возвращает взгляд. Пока я стоял у того камня, у того знака, у той воды, минуту, одну минуту, тот, кто был тут до меня, был. Не потому, что я что-то нашёл. Потому что посмотрел туда, где его стёрли, и подержал это место глазами. А потом сел и поехал, и он стёрся обратно. Возврат короткий и непрочный. Никто не спасён навсегда. Но пока есть кому смотреть туда, где было отнятое, отнятое не погасло совсем. Этого мало. И этого, против всего, хватает.
И тут самое горькое, что я везу из этой поездки. Я ехал и думал, что я тот, кто помнит. Что еду мимо забытых и возвращаю их на минуту своим вниманием, сверху, как живой с памятью и будущим. А на девятый день та же вода, с которой всё начиналось, приняла моё отражение и опрокинула его вниз головой, рядом с бронзовым игроком у казино, не разбирая, кого держит. Один из них. Тоже проходящий. Дорога не запомнит и меня, как не запомнила тех, мимо кого я ехал. Три тысячи километров, каждый под колесом один раз и ни один назад, лежат позади все сразу, неотличимые, как удары волны для камня. И кто-то однажды встанет там, где сейчас стою я, заглушит мотор у горячей воды, подумает обо мне минуту и поедет дальше. Тот, кто воскрешает, сам будет воскрешён, ненадолго, следующим. Огонь идёт по цепочке: держишь предыдущего, пока горишь, и гаснешь, чтобы тебя подержал следующий. Последний в этой цепи тот, кто откроет книгу.
Вот про это роман. Про кровь, что уходит и приходит назад. Про имена, что исчезают, и про всё остальное, что почему-то нет. Про то, что остаться не дано никому. Что можно одно: быть возвращённым на минуту, и, похоже, это и есть всё, что нам отпущено.
Спросят, наверное: почему сейчас. Я не люблю книг, которые бегут за новостью, и эта не бежит. Но я ехал по земле, где граница за один век ходила по живым людям туда-сюда, как пила по доске, и где одно слово на дорожном щите успевало сменить язык и хозяина, пока я тормозил рядом. Об этом снова кричат, как о небывалом. Оно бывалое. Очень старое. Эта земля прошла через него столько раз, что отучилась удивляться. Памфлета я писать не стану, у меня нет ни ответа, ни стороны. У меня есть вещи у дороги, которые всё видели и ничего не вернут. Я отдал слово им. Они беспристрастнее любого из нас.
Два слова о том, как я работаю, для тех, кто читает меня давно. Я не выдумываю мест, в которых не был. Маршрут всегда пройден телом раньше, чем лёг на бумагу, и только этим я за честность строки и ручаюсь. На развилке выбираешь. На перевале ломаешься и собираешься заново, и вниз сходит уже не тот, кто лез вверх. На долгой прямой, где рукам нечего делать, приходит мысль, которую в городе не догнать. Знаю, как это звучит со стороны, и не спорю. Но все мои книги выросли так. Сначала колесо, потом строчка. Здесь каждый поворот серпантина настоящий, каждая остановка под подошвой, не вычитана.
Писать буду ещё долго, месяцы. Пройти маршрут и написать книгу не одно и то же, и второе тяжелее во много раз. Так что RESTITUTIO выйдет нескоро. Когда допишу, тогда и выйдет; даты не назову, чтобы не соврать самому себе.
А этой осенью выходит другая моя книга, «Долгота». Она дописана, она про совсем другое, и сейчас она важнее: ей стоять первой. О ней расскажу отдельно и скоро.
RESTITUTIO пусть пока постоит у обочины. Как стоят у дороги все вещи, что помнят. Пока кто-нибудь не сбросит газ рядом.