Десять лет уже не пью, но захожу. Некоторые привычки уходят вместе с алкоголем. Некоторые остаются и смотрят, как ты выкручиваешься.
— Как обычно? — спрашивает бармен.
— Как обычно.
Он ставит воду. Без льда. Хороший бармен запоминает не то, что человек пьёт. Хороший бармен запоминает, чего человек не выносит в стакане.
Лёд не люблю. Он всё время вмешивается. Человек ещё ничего не сказал, а лёд уже имеет мнение.
Телефон кладу на стойку. Экран треснутый. Из примерно ста раз, что я его ронял, девяносто восемь он падал удачно. Последний, видимо, был сотый. В общем, не повезло.
— Зарядку дать? — спрашивает бармен.
— Не надо.
Отвечаю быстрее, чем надо. Он это замечает. Бармены многое замечают. Просто у них профессия такая: видеть и делать вид, что это входит в стоимость воды.
Телефон на четырёх процентах. Потом на трёх. Потом на двух. Умирает аккуратнее многих людей, которых я знал. Без лишних разговоров. С процентами.
Раньше мёртвые лежали на кладбище. Теперь в телефоне. Причём телефон всё время просит освободить память. У меня к этой фразе давно претензии. Особенно к глаголу «освободить».
Я записывал почти всё.
Дороги. Дождь. Шум мотора в четыре утра, когда дорога пустая и кажется, что её только что открыли. Три минуты тишины в горах. Записал, потому что не мог поверить, что она настоящая.
Ночной лифт в гостинице под Воронежем. Он вздыхал убедительнее некоторых знакомых.
Один человек попросил меня остановить запись, пока рассказывал, что от него уходит жена. Я остановил. Он ещё минут сорок говорил подробности. Потом спросил:
— Ты записывал?
Я ответил:
— Нет, ты же просил.
Он расстроился. Ему было важно, чтобы это кто-нибудь сохранил.
Такая работа.
— Всё-таки зарядку?
— Нет.
Он кивает. Умный человек на его месте спросил бы, почему. Бармен не спрашивает. Поэтому я сюда и хожу.
Хорошая память, говорили мне. Ты всё помнишь.
Я не помню. Я нажимаю.
Лица не запоминаю. Имена тоже. Запоминаю файлы.
В телефоне, в старых диктофонах, в коробках с кассетами было больше моей жизни, чем во мне. Вся жизнь, чужая в основном. Своей я как-то не собрал, руки не дошли.
Был один человек. Не буду говорить, кто. Вам это ничего не даст. А у меня заберёт.
Он перед тем, как сказать что-то настоящее, всегда набирал воздух. Коротко так, носом. Будто собирался нырнуть, а не заговорить. Я это за ним знал лет тридцать. По этому вдоху понимал: сейчас будет то, ради чего стоит слушать.
В тот вечер он тоже набрал воздух.
Он лежал не так, как лежат в кино. Без света сбоку. Без красивой простыни. Без последней мудрой фразы, которую потом удобно цитировать. Просто лежал. Дышал.
Телефон был рядом.
На тумбочке. Экран включён. Диктофон открыт. Даже не помню, как открыл. Красная кнопка была там, где ей положено быть. Большая. Вежливая. Готовая.
До неё оставалось ничего. Полдвижения.
Рука тянулась.
Я не нажал.
Потом появились версии.
Уважение.
Страх.
Нежность.
Усталость.
Трусость, которая переоделась в принцип.
Телефон был рядом.
Это портит все хорошие версии.
— Повторить?
Смотрю на воду. Там ничего не плавает. Поэтому и пью.
— Нет.
Я помню не слово. Я помню, как он перед словом набрал воздух.
Вот это хорошо помню.
Диктофон, кстати, вдох записывает плохо. Он его держит за шум и вычищает. Прогресс.
Есть от него голосовое. Сорок семь секунд.
Старое. Месяцев за восемь до всего. День помню. Мы тогда собирались в дорогу. Трубку не взял. Наверное, про выезд. Или перезвонить. Или карман сам нажал. Бывает.
Что там, не знаю.
Может, улица за спиной. Может, его короткий кашель перед фразой. Он не доверял этим штукам. Кашлял, как будто прочищал дорогу голосу.
Я его не открываю.
Иногда дохожу до него и закрываю экран. Пусть памяти будет мало. Обойдусь.
Экран вспыхивает. На секунду. Там это сообщение. 0:47. Оно лежит спокойно, как вещь, которую всё равно не выбросят.
Кнопка другая. Не красная. Треугольная. Маленькая, почти любезная.
С такими кнопками труднее. Они не похожи на решение. Они похожи на обслуживание.